Неожиданный афоризм показался забавным, и он еще немного повозился с ним – покрутил так и сяк, шлифуя и оттачивая, и даже прикинул возможный поворот разговора с Диди, когда можно будет, как бы невзначай, ввернуть остроту. Я совершенно зациклен на Диди, подумал он уже в который раз. Как падающее дерево в лесу не издаст звука, если его некому услышать, так и для меня ничто не имеет значения, если я не могу поделиться этим с Диди.
Возможно, это любовь. По крайней мере, этот ярлык вполне можно было бы приклеить к той мешанине противоречивых чувств, что связывала их: дикая сексуальная страсть, вражда, изумление, нежность и при этом практически постоянные раздоры. И это – любовь? Если да, то, черт возьми, какая-то совсем не такая, какой ее изображают поэты.
Улыбка сползла с его губ, он насупился – вспомнил вчерашний вечер. Перескакивая через три ступеньки, он вылетел из метро и почти бегом ринулся к ее берлоге. Сердце так и норовило выскочить наружу. Она открыла дверь на его стук (звонок уж года три как не работал) и тут же, повернувшись через плечо – точь-в-точь солдат на строевой подготовке, – ушла в глубину квартиры. Он застыл в дверях с улыбкой, похожей на гримасу. Диди действовала на него как удар под ложечку, достаточно было взглянуть на нее: заношенный до дыр немыслимый комбинезон, очки в круглой стальной оправе, рыжие волосы стянуты тесемкой…
Он изучил ее мрачный взгляд и выпяченную нижнюю губу.
– Эти надутые губки я уже видел. Ты освоила их в три года. Деградируешь.
– Сразу видно, что ты учился в школе, – парировала она.
– В вечерней школе.
– Ага, в вечерней. Зевающие ученики и учитель в жеваном пиджаке, не знающие, как скоротать час мучительной скуки.
Он осторожно двинулся к ней, стараясь не споткнуться о ветхий рваный ковер, едва прикрывавший разбитые половицы, игравшие под ногами.
– Типично буржуазное презрение к низшим классам, – медленно произнес он. – Не все люди могут себе позволить ходить в школу днем.
– Тоже мне, люди… Вы не люди, вы враги человечества.
Темная ярость в ее глазах парадоксальным образом возбуждала его (а может, тут и нет никакого парадокса – учитывая, насколько узка полоса, разделяющая любовь и ненависть, объединяющая страсть и ярость), и он внезапно ощутил эрекцию. Чувствуя, что показать это – значит дать Диди преимущество, он повернулся к ней спиной и отошел в дальний конец комнаты. Оранжевые ящики, изображавшие собой книжные полки, клонились набок, как пьяные. Каминная полка также была завалена книгами, и под ней, в камине, в котором никогда не разводили огня, тоже громоздились книги. Эбби Хоффман, Джерри Рубин, Маркузе, Фанон, Кон-Бендит, Кливер – стандартный набор пророков и философов левого движения.
Сзади донесся голос Диди:
– Я больше не хочу тебя видеть.
Он ожидал этих слов и даже заранее угадал интонацию. Не оборачиваясь, он сказал:
– Я думаю, тебе пора сменить имя.
Он планировал вывести ее из равновесия неуместным ответом. Но, еще не закончив фразу, внезапно осознал ее двусмысленность и понял, что она поймет его слова превратно.
– Я не верю в брак, – сказала она. – А если бы и верила, то скорее спуталась бы не знаю с кем, чем вышла бы замуж за копа.
Он повернулся к ней и прислонился спиной к камину:
– Я вовсе не о браке. Я имел в виду твое имя. Диди – это чересчур кокетливо, легкомысленно для революционерки. У революционеров должны быть серьезные имена. Сталин – это же от слова «сталь». Ленин, Мао, Че – все это жесткие, диалектические имена.
– А как насчет Тито?
Он засмеялся.
– Один-ноль в твою пользу. Между прочим, я до сих пор не знаю твоего настоящего имени.
– Какая разница? – бросила она. Затем, пожав плечами, с вызовом сказала: – Допустим, Дорис. Ненавижу это имя.
Помимо своего имени, Диди ненавидела правительство, политиков, доминирование мужчин, войну, бедность, полицейских, а больше всего – своего отца, преуспевающего финансиста, который с детства носил ее на руках и был готов дать ей все: от отцовской любви до обучения в одном из университетов «Лиги плюща». Он почти – хотя и не до конца – сочувствовал даже ее нынешним взглядам, но теперь она, к его величайшему огорчению, принимала от него деньги лишь в случае крайней нужды. Тому тоже многое во взглядах Диди казалось не таким уж неправильным, но ее непоследовательность иногда раздражала его. Черт возьми, ненавидишь отца – так не бери у него денег, ненавидишь копов – так не спи с одним из них!
Ее щеки горели, она казалась очень хорошенькой и совсем беззащитной.
– Ну ладно, что я натворил на этот раз? – спросил он мягко.
– Не прикидывайся невинной овечкой. Двое моих друзей были там и все видели. Ты избил безобидного черного парня.
– Ах вот оно что! Вот, значит, в чем моя вина?
– Мои друзья были там, на Сент-Маркс-сквер, и они мне все рассказали. Меньше чем через полчаса после того, как ты покинул мой дом – мою постель, ублюдок, – ты вновь взялся за старое: до полусмерти избил чернокожего, который не делал абсолютно ничего дурного.
– Не делал ничего дурного? Это не совсем так.
– Да, я знаю, он мочился на улице. Это что – серьезное преступление?
– Он не просто мочился на улице. Он мочился на женщину.
– На белую женщину?
– Какая разница, какой у нее был цвет кожи? В любом случае, она не хотела, чтобы на нее мочились. И не говори мне, что это символический политический акт: это был тупой злобный ублюдок, и он мочился на живого человека.
– И поэтому ты избил его до полусмерти!
– С чего ты взяла?
– Не пытайся это отрицать. Мои друзья все видели, а уж они-то способны безошибочно определить жестокость полиции.